Хеттская и хурритская литературы 42 глава
331
за нечестие царей, попирающих справедливость.
В отличие от гомеровского, этически индифферентного Зевса гесиодовский глава олимпийцев наделен несомненными моральными функциями: он призван карать людей за совершаемые ими несправедливые деяния. Из этого убеждения у Гесиода вырастают новые предостережения Персу: слушайся голоса правды, избегай постыдных судебных тяжб, а главное, усердно работай.
Боги и люди по праву на тех негодуют, кто праздно
Жизнь проживает, подобно безжальному трутню, который,
Сам не трудяся, работой питается пчел хлопотливых.
...Труд человеку стада добывает и всякий достаток.
...Нет никакого позора в работе: позорно безделье.
(Ст. 303—305, 308, 311. Перевод В. Вересаева)
К этим доводам присоединяется целый ряд советов, касающихся индивидуального и общественного поведения, а затем следуют собственно наставления по хозяйству: когда лучше всего жать, косить, сеять, как готовить утварь, какого нанимать батрака и т. п. Есть советы и по мореплаванию, хотя Гесиод считает морскую торговлю делом опасным и ненадежным и сам всего лишь раз плавал на корабле, переправляясь из Беотии на соседний остров Евбею через пролив шириною в несколько километров.
Заключительную часть поэмы составляет еще один набор предписаний и запретов, а также перечень дней, удобных или неудобных для всякого рода начинаний. Некоторые современные ученые считают эти стихи позднейшим добавлением, хотя по своему характеру они находятся в русле той же житейской мудрости, которая проповедуется в бесспорно гесиодовских частях поэмы. Именно это сознание полезности сообщаемых им сведений придает «Трудам и дням» Гесиода тот поэтический пафос, без которого они остались бы сухим перечнем хозяйственных рекомендаций. В первой половине поэмы автор увлечен своими этическими задачами, и его голос поднимается до высоких нот при обличении «царей-дароядцев» и восхвалении карающей Справедливости; во второй же части мы слышим влюбленного в свою землю и природу крестьянина, и описания летнего зноя или зимней стужи по силе изображения становятся в один ряд с картинами природы в сравнениях Гомера. Несомненно также высокое мастерство Гесиода в использовании гексаметра: эпический стих, предназначенный для воспевания героев и сражений, становится у него формой для совершенно нового содержания, которое по своим идейным установкам противоположно содержанию гомеровского эпоса.
Хотя поэмам Гесиода было все же трудно соперничать с гомеровскими, а их крестьянская ориентация не могла вызвать особого сочувствия у землевладельческой знати, впервые сформулированная беотийским поэтом мысль об этических функциях Зевса, о необходимости соблюдать в индивидуальном поведении заповеди справедливости оказала сильное влияние на формирование общественной нравственности в передовых греческих полисах, в частности в Афинах VI—V вв. до н. э.: мы встретим ее в более развитой и обогащенной форме у Солона и Эсхила.
Кроме «Теогонии» и «Трудов и дней», в античности Гесиода считали автором еще целого ряда назидательных и генеалогических поэм, из которых бесспорно ему принадлежал «Каталог (т. е. перечень) женщин», родивших знаменитых героев от союза с богами. От этого произведения дошли отрывки различной величины, интересные главным образом тем, что в них часто содержатся варианты мифов, неизвестные гомеровскому эпосу или сознательно им отвергнутые, но широко использованные впоследствии хоровой лирикой и афинской трагедией. В целом жанр дидактического эпоса, впервые представленный в европейской литературе поэмами Гесиода, но возникший в Греции не без влияния аналогичных стихотворных поучений в древнеегипетской и ближневосточной литературе, нашел, в свою очередь, продолжение и в «ученой» греческой поэзии александрийского периода, и в «Георгиках» Вергилия.
В VI в. до н. э. в рамках дидактического эпоса зарождается жанр философской поэмы, продолжающей традиции «Теогонии» Гесиода и несохранившихся аналогичных произведений VII—VI вв. до н. э., в которых, насколько можно судить по поздним свидетельствам, зачатки пантеизма уживались с традиционным представлением о Хаосе, Ночи, Эребе (Мраке) и Тартаре как об одушевленных первоначалах мироздания. Только в отрывках дошли до нас философские поэмы, носившие одинаковое название «О природе» и написанные странствующим поэтом-философом Ксенофаном (ок. 565—470), виднейшим представителем элейской школы Парменидом (конец VI — первая половина V в.) и сицилийцем Эмпедоклом (ок. 495—435).
Обращение ранних греческих философов к жанру эпической поэмы объясняется тем, что их мышление по самой своей сути сохраняло достаточную близость к мифологической образности. Так, критика антропоморфных гомеровских богов не исключала у Ксенофана представления
332
о величайшем боге, правящем миром, который, пребывая в неподвижности, весь есть зрение, разум и слух. У Парменида приобщение к истинному знанию изображалось как открытие сияющего царства девы Дики (Справедливости), держащей в своих руках становление и гибель, и сама Дика выступала одновременно как вполне антропоморфная богиня. Четыре элемента (огонь, воздух, земля и вода), из которых в космогонии Эмпедокла составлялся мир, автор отождествлял с Зевсом, Герой, Гадесом (Аидом) и сицилийской богиней Нестис, а движущие силы, приводящие к соединению и разделению элементов, обозначал как персонифицированные Любовь (Гармонию, Афродиту) и Вражду (Раздор, Ареса).
Эта философская поэзия первоначально существовала параллельно с ранней философской прозой (милетские философы-материалисты Анаксимандр, Анаксимен). В последующую, классическую эпоху такое сосуществование стало казаться уже странным: философия целиком переходит на прозу, и Аристотель отказывает Эмпедоклу в праве называться поэтом («Поэтика», гл. VII). Но в дальнейшем эллинистическая эпоха оживила и этот жанр, дав толчок к созданию такого великого памятника античной поэзии, как латинская поэма Лукреция «О природе вещей».
332
ЛИРИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ
В то время как Гесиод в своей отсталой земледельческой Беотии преподавал крестьянам накопленные столетиями и рассчитанные на века уроки хозяйской и житейской мудрости, города островной Греции и Малоазийского побережья жили тревожной и беспокойной жизнью. Родовая организация разваливалась на глазах; знать, забравшая в свои руки чуть ли не весь земельный фонд общины, не гнушалась также оптовой торговлей или ростовщичеством. Из массы обезземеленных рядовых общинников выделялись отряды смельчаков, готовых с оружием в руках искать пахотной земли и сносного существования в чужих краях; личная инициатива, предприимчивость и смекалка, прославленные в гомеровской «Одиссее», воспринимались теперь как свойства, необходимые десяткам и сотням людей. Но и для тех, кто оставался в родном городе и должен был отражать натиск воинственных соседей, потеряли всякую привлекательность героические идеалы знати: поединки богатырей ушли в далекое прошлое и защитить отчизну в бою могло только сплоченное гражданское ополчение.
В период классовых схваток, характерных для второй половины VII и всего VI вв., нередко на первый план выдвигались так называемые тираны. Слово это в своем первоначальном значении не ассоциировалось с деспотизмом и жестокостью; тираном назывался человек, пришедший к единоличной власти, не имея на нее наследственных прав. В условиях, когда знать уже окончательно себя скомпрометировала и не могла претендовать на политическое руководство, а силы нарождающейся рабовладельческой демократии были еще слишком слабы, возникал этот античный вариант «бонапартизма»: опираясь на поддержку низов, кто-нибудь из знатных приходил к власти и, ограничивая чрезмерные претензии своих братьев по классу, создавал возможность для экономической стабилизации ремесленников, торговцев и мелких землевладельцев. Со временем эти же самые силы приводили к свержению тирании, но в течение нескольких десятков лет удачливый тиран и даже его потомки могли удерживаться у власти.
Для придания авторитета и блеска своему двору тираны охотно приглашали к себе художников и поэтов. Первые украшали резиденцию правителя и город храмами и скульптурами, вторые сочиняли произведения для исполнения их хорами на религиозных празднествах или спортивных состязаниях, которые в конечном счете тоже являлись составной частью культа. Впрочем, гимны в честь богов-покровителей, как и свадебные или погребальные песнопения, исполняемые раздельно хорами юношей, девушек, взрослых граждан и продолжавшие традицию фольклорных обрядов, существовали во всяком греческом государстве, независимо от его политического строя, и в этих жанрах сохранялись предпосылки для дальнейшего расцвета религиозно-мифологического мышления.
Героический эпос с его безбрежным и неторопливым рассказом о делах давно минувших дней одинаково не годился для выражения мыслей и чувств как горсточки людей, навеки бросивших родные берега и ищущих счастья на чужбине, так и всей общины, собиравшейся в боевом строю или на городской площади. Конечно, гомеровские поэмы все еще исполнялись рапсодами на общегреческих праздниках, занимая по нескольку дней из их официальной программы, но они воспринимались уже как традиционное искусство, как голос вчерашнего дня, не дающий ответа на запросы дня текущего. Оружием новой эпохи стал новый поэтический жанр — лирика.
Термин «лирика», введенный в употребление александрийскими учеными в III в. до н. э., имел первоначально более узкое значение, чем теперь, и относился только к произведениям,
333
исполнявшимся под аккомпанемент струнного инструмента — лиры или кифары. В настоящее время в понятие греческой лирики включаются как стихотворения разных жанров, носившие музыкально-вокальный характер, так и произведения декламационного склада, исполнявшиеся в сопровождении флейты. Первая разновидность носит название сольной и хоровой мелики (от греч. «мелос» — песня), ко второй относятся элегия и ямбы.
Различия между отдельными видами древнегреческой лирики (в широком смысле этого слова) не сводятся к формальным моментам, которые сами обязаны своим происхождением фольклорным жанрам: сольная мелика восходит к любовным, свадебным и застольным песням; хоровая — к торжественным обрядовым славлениям или гимнам; элегия возникла из погребальной заплачки, ямб — из народных обличительных куплетов. Хотя в творчестве индивидуальных поэтов возможности отдельных жанров существенно расширяются (например, элегия в значительной степени утрачивает свой скорбный характер и становится средством размышлений на личные и общественные темы), сохраняется их первоначальная специфика как в области содержания, так и в форме: мелические произведения пишутся свободными музыкальными размерами, чаще всего на эолийском или дорийском диалекте; традиционным размером элегии остается элегический дистих (сочетание дактилического гексаметра с пентаметром), и ее сочиняют, как и ямбы, на близком эпосу ионийском диалекте. Так как в процессе литературного развития элегия и ямб сблизились между собой по содержанию и одни и те же поэты нередко выступали в обоих жанрах, в дальнейшем изложении удобно рассмотреть отдельно творчество поэтов декламационного направления и поэтов-меликов.
Декламационная поэзия древних греков — элегия и ямб — представляет собой до сих пор огромное поле обломков. Несколько стихотворений, сохраненных почти полностью более поздними авторами, — редчайшее исключение на фоне обрывков в два-четыре элегических дистиха, уцелевших в виде цитаты по случайному поводу, или более обширных, но сильно поврежденных папирусных фрагментов. Тем не менее ясно, что среди всех лирических жанров элегия и ямб наиболее активно отражают осознание человеком происходящих в мире перемен и поиски им своего места в новых исторических условиях, когда обаяние «гомеровской» личности безнадежно утрачено, а нормы поведения гражданина государства еще не сформировались. Показательно при этом, что, пользуясь традиционным языком эпоса, элегия выдвигает перед аудиторией совершенно новые этические постулаты.
В единственной дошедшей до нас элегии основоположника этого жанра, малоазийского поэта Каллина (первая половина VII в. до н. э.), а еще более в сохранившихся фрагментах Тиртея (вторая половина VII в. до н. э.) предъявляются требования к общественному поведению гражданина в суровую пору тяжелой для государства войны. В отличие от гомеровского эпоса, чьим идеалом является благородный герой, ищущий в войне прежде всего добычи и личной славы (некоторое исключение составляет только Гектор), элегия Тиртея обращена к коллективу граждан, которых он побуждает принять активное участие в войне и тем самым выполнить свой общественный долг. Сначала изображаются невзгоды и моральное состояние человека, который захотел бы оставить родной город в трудный час (он будет нищим и всем ненавистным скитаться на чужбине со стариками-родителями, женой и малыми детьми, повсюду ему будут сопутствовать позор и бесчестье), затем делается вывод: только тот достоин почета и уважения, кто, не щадя жизни, сражается за отчизну.
В другом отрывке подвергается сомнению идеал героической доблести. Быстрота ног, сила в борьбе, огромный рост и царственная осанка, несметное богатство и дар красноречия, т. е. качества, свойственные все вместе или в определенных сочетаниях гомеровским «царям», еще не определяют ценности человека,
Если не будет отважно стоять он в сечи кровавой
Или стремиться вперед, в бой рукопашный с врагом:
Эта лишь доблесть и этот лишь подвиг для юного мужа
Лучше, прекраснее всех прочих похвал средь людей.
(Фр. 12, ст. 11—14. Перевод В. Латышева)
Согласно античному анекдоту, Тиртей был хромым школьным учителем, которого афиняне послали спартанцам вместо просимой теми помощи; спартанцы восприняли это как насмешку, но Тиртей воодушевил их песнями и тем способствовал победе в войне. В действительности Тиртей был, вероятно, исконным жителем Лакедемона, ибо в своих стихотворениях затрагивал также вопросы спартанского общественного устройства, призывая граждан к упрочению государства. Тот факт, что и в дорийской Спарте наставительную элегию писали на ионийском наречии, свидетельствует как об устойчивости уже сложившейся литературной традиции, так и о ее общегреческом значении.
Еще дальше идущую переоценку этических
334
идеалов производит современник Тиртея иониец Архилох (середина VII в. до н. э.) с острова Пароса, почитавшийся греками как величайший лирический поэт.
Для понимания творчества Архилоха огромное значение имеет опубликованный в 1974 г. папирусный лист из античного издания его стихотворений. Впервые в руки исследователей попал сплошной текст Архилоха, превышающий по объему (35 стихов) любой из ранее известных фрагментов и представляющий собой вторую половину эпода. Содержание стихотворения составляет весьма вольный диалог молодого человека с девушкой, завершающийся еще более откровенной любовной сценой. Это содержание часть исследователей склонна связывать с античным преданием о том, что богатый паросский гражданин Ликамб, соотечественник Архилоха, просватал за него свою дочь, а затем нарушил данное слово и что Архилох обрушил на отца и дочь поток оскорбительных ямбов. С поношением такого рода по адресу отобранной невесты мы встречаемся и в новом эподе. Однако в то же время ясно, что в эподе речь идет о вымышленном событии, и следует отличать Архилоха-поэта от лирического героя его стихотворений, хотя чувства и мысли этого героя, естественно, отражали мировосприятие самого Архилоха.
Так, для поэта не существует тех бесспорных нравственных ценностей, которые составляли основу поведения гомеровских героев: воинская честь и слава, в том числе посмертная.
Носит теперь горделиво саиец* мой щит безупречный:
Волей-неволей пришлось бросить его мне в кустах.
Сам я кончины зато избежал. И пускай пропадает
Щит мой. Не хуже ничуть новый могу я добыть,
(Фр. 5. Перевод В. Вересаева)
— сообщается в одном из фрагментов Архилоха об исходе сражения. В глазах Архилоха лишена всякого смысла погоня за славой ценой жизни: умерший не пользуется у сограждан ни почетом, ни славой, живые ищут расположения живых, а доля покойника — худая доля.
В окружающем его мире Архилох не видит закономерности и целесообразности. Оказавшись свидетелем солнечного затмения (по современным расчетам, оно произошло 6 апреля 648 г.), он, потрясенный, восклицает:
Можно ждать, чего угодно, можно веровать всему,
Ничему нельзя дивиться, раз уж Зевс, отец богов,
В полдень ночь послал на землю, заградивши свет лучей
У сияющего солнца. Жалкий страх на всех напал.
(Фр. 122, ст. 1—4. Перевод В. Вересаева)
Как необъяснимы чудеса в природе, так непостижимы причины людских несчастий: человека одолевают бедствия, от которых ему негде искать защиты.
Острота восприятия действительности, нередко приводящая поэта к душевному смятению, не ослабляет его собственной активности и в определенной мере даже закаляет в испытаниях. Хотя жизнь и представляет в его глазах смену событий без отчетливо уловимого смысла, нагромождению бедствий он противопоставляет «мужественную стойкость».
Сердце, сердце! Грозным строем встали беды пред тобой,
Ободрись и встреть их грудью, и ударим на врагов!
Пусть везде кругом засады, — твердо стой, не трепещи!
Победишь — своей победы напоказ не выставляй,
Победят — не огорчайся, запершись в дому, не плачь,
В меру радуйся удаче, в меру в бедствиях горюй.
Познавай тот ритм, что в жизни человеческой сокрыт.
(Фр. 128. Перевод В. Вересаева)
Сила выражения владеющего им чувства делает Архилоха поистине первым лирическим поэтом; с необыкновенной яркостью, физически ощутимой конкретностью описывает он состояние человека, охваченного неудовлетворенной страстью: «свернувшись под сердцем», она «заволокла густым мраком глаза влюбленного», «похитив из груди нежные чувства». Используя традиционную гомеровскую лексику, Архилох не сосредоточивает внимания на внешних признаках чувства, а пытается раскрыть его воздействие на человека «изнутри». Об этом же свидетельствует и уже упоминавшийся фрагмент нового эпода: эпическая фразеология переосмысляется в нем для изображения любовного чувства и его внешних проявлений с неслыханной до тех пор откровенностью.
В ритмическом отношении творчество Архилоха, даже судя по дошедшим до нас фрагментам, отличалось исключительным разнообразием (он писал элегии, ямбы, тетраметры, эподы, эпиграммы), четкостью формы и выразительностью. На родине поэта в его честь было воздвигнуто святилище, от которого в наше время найдены остатки надписи, содержащей биографию Архилоха и отрывки из его стихотворений.
Тиртей и Архилох как бы олицетворяют собой два различных типа мироощущения, характерных для элегии и ямба. У одних поэтов переоценка старых этических норм, отказ от традиционной морали ведут к потере ориентации в мире, к утрате веры в разумность и закономерность существующего, к ощущению беспомощности
335
индивида перед лицом окружающих его бедствий. Другие, напротив, сосредоточивают свое внимание на новых формах гражданского общежития, обосновывают их целесообразность и закономерность.
К первой группе следует отнести, кроме Архилоха, его современника Семонида Аморгского (прозвище — по названию острова Аморгоса, где Семонид руководил основанием колонии). Если Архилох стремится по крайней мере познать ритм человеческой жизни и выработать в себе стойкость перед лицом испытаний, то Семонид не ставит перед собой и такой задачи, отрицая всякую возможность понять смысл человеческого бытия: в людях нет разума, подверженные ежедневным случайностям, они живут, как стадо баранов, не зная, какой конец приготовит каждому бог. Напрасны людские надежды, ожидание богатства и благополучия, вместо них человека подстерегают старость, болезни, гибель на войне или в морских волнах, а иной в отчаянии и сам лезет в петлю. Правда, и у Семонида можно встретить призыв не падать духом, но выход из безнадежности человеческого бытия он находит в наслаждениях. В традициях Архилоха выдержана ямбическая «поэма» Семонида о женских характерах. В духе басни или животного эпоса поэт объясняет происхождение различных женщин: от хитрой лисы, злобной собаки, непостоянного моря, лошади, обезьяны и т. д., не скупясь при этом на нелестные оценки своих современниц; только унаследовавшая трудолюбие и бережливость пчелы достойна похвалы.
«Гедонистический» вывод сближает Семонида с Мимнермом из Колофона (вторая половина VII в. до н. э.). Для Мимнерма нет жизни и радости «без утех златой Афродиты» — тайных свиданий и любовных встреч. (По сообщениям древних, эти высказывания Мимнерма содержались в сборнике его элегий, посвященных флейтистке Нанно.) Но едва ли не чаще, чем у Семонида, возникает перед Мимнермом призрак тягостной, ненавистной и позорной старости. Один этот образ ярко характеризует утрату «гомеровского» жизнеотношения, ибо для эпоса старость является предметом почета и уважения, Мимнерм же мечтает прожить без болезней и тягостных забот хотя бы до шестидесяти лет. При таком мироощущении закономерен уход в себя: услаждай свою душу, не внимая отзывам сограждан; этические нормы, поскольку о них заходит речь, касаются только соблюдения искренности в отношениях между друзьями или любовниками. Сохранились также фрагменты, содержащие воспоминания на исторические темы, но и этим произведениям Мимнерма, по-видимому, была чужда наступательная тенденция в духе Каллина и Тиртея.
Подлинным наследником их традиций явился афинянин Солон, чья поэзия отмечена активным вмешательством в жизнь родного города. Сохранился рассказ о том, как Солон побудил афинян возобновить неудачную для них до тех пор войну с мегарцами из-за Саламина: появившись на городской площади, он прочитал заранее сочиненную элегию, в которой порицал сограждан за бездействие и призывал снова взяться за оружие. Агитация, облеченная в поэтическую форму, подействовала: афинское ополчение, возглавляемое Солоном, выиграло войну и вытеснило мегарцев с Саламина. В другой элегии Солон изображал бедственное положение, сложившееся в Афинах в начале VI в. до н. э., предостерегая местных богачей от проявлений алчности и корыстолюбия, губительных для государства. Искренняя озабоченность Солона будущим Афин и его всем известная честность привели к тому, что по общему согласию ему поручили выработать законы, которые должны были восстановить в Афинах гражданский мир. Благодаря непосредственному участию Солона в проведении политических и экономических мер, заложивших основу афинской демократии, в его собственном творчестве нашли рельефное выражение идеи, впоследствии широко использованные в демократическом мировоззрении V в. до н. э.
Подобно Гесиоду Солон считает вполне естественным стремление людей к богатству, хотя и не видит смысла в чрезмерной погоне за золотом и серебром, за огромными земельными угодьями. С молитвы даровать ему благополучие, обеспеченное богатством, начинает Солон и самое крупное из дошедших до нас произведений — элегию, обращенную к Музам. Но стремиться к богатству можно только честным путем; благосостояние, дарованное богами, прочно от корней до вершины, а богатство, приобретенное насилием или дерзостью («гибрис»), пришедшее к людям в результате их несправедливых дел, влечет за собой беду, ибо Зевс видит конец всего и насылает на виновных в неправедном обогащении заслуженное возмездие.
Конкретный пример такой страсти к обогащению, пренебрегающей всеми моральными нормами, Солон находит в поведении современных ему богачей, которые наживаются, «злым предаваясь делам».
И не щадят ничего, ни из сокровищ святых,
Ни из народных богатств; они грабят, откуда придется,
И не боятся совсем Правды уставов святых.
(Фр. 3, ст. 12—14. Перевод С. Радцига)
336
Между тем Правда (Справедливость) знает всю жизнь человека, его прошлое и настоящее и рано или поздно обрушит свое возмездие не только на непосредственно виновного, но и на весь город, терпящий такие преступления. Картина напоминает гесиодовский рассказ о нечестивом городе, хиреющем по воле Зевса, — впрочем, с одним существенным отличием. У Гесиода как главное прегрешение рассматривается несправедливый суд, и кара, насылаемая Зевсом, носит характер стихийного бедствия (неурожай, мор и т. п.). У Солона корыстолюбие богачей подрывает изнутри социальный организм, ибо ведет к порабощению одних граждан другими и к междоусобным распрям, опустошающим государство. Важно подчеркнуть и еще один момент. Солон убежден, что над его родными Афинами распростерта благодетельная длань богов, предохраняющая город от гибели; однако сами граждане своим неразумием и корыстолюбием толкают государство в пропасть вопреки воле богов, поэтому на первый план выдвигается личная ответственность человека, способного своими действиями причинить отчизне непоправимый ущерб.
Кроме вполне надежных фактов о деятельности Солона, от античности дошли полулегендарные подробности о его жизни, в частности малодостоверный рассказ о беседе Солона с лидийским царем Крезом, во время которой древнегреческий законодатель противопоставил призрачному счастью сказочно богатого восточного царя идеал честной и безбедной жизни рядового гражданина греческого государства, умеющего прожить и умереть с достоинством.
Наставительный характер, свойственный вообще элегии и отчетливо выраженный в творчестве Солона, с еще большей наглядностью выступает в поэзии Феогнида из Мегары (вторая половина VI в. до н. э.). До нас дошел под его именем сборник (около 1400 стихов) небольших стихотворений и элегических двустиший, обращенных к юноше Кирну и содержащих многочисленные правила жизненной мудрости. Среди них встречаются размышления общего характера (о непознаваемости замысла бессмертных богов, о ненадежности человеческих усилий и т. п.), напоминающие стихотворные строки Солона или попросту заимствованные у него, но в целом мировоззрение Феогнида резко отличается от взглядов афинского законодателя. Феогнид — обедневший аристократ, с ненавистью взирающий на происходящие вокруг него перемены. В его сознании люди все еще делятся на «благородных», или «добрых», и на «худых», или «низких», и утрата «благородными» своих жизненных позиций воспринимается Феогнидом как торжество бесстыдства и наглости, свойственных «низким», т. е. массе городских ремесленников, торговцев и мелких землевладельцев. В борьбе, происходящей между демократией и знатью, все симпатии Феогнида на стороне последней, и своих братьев по классу он призывает к решительной расправе с демосом:
Крепкой пятою топчи пустодушный народ, беспощадно
Острою палкой коли, тяжким ярмом придави.
(Ст. 846—847. Перевод В. Вересаева)
Хотя «благородные» в представлении Феогнида являются единственными носителями чести и справедливости, для подавления народного недовольства годятся совсем другие средства:
Сладко баюкай врага, а когда попадет тебе в руки,
Мсти ему и не ищи поводов мести тогда.
(Ст. 363—364)
Впрочем, и в лагере аристократов Феогнид не видит верности сословным идеалам: одни успели примениться к обстановке и войти в доверие к народу; другие в погоне за деньгами заключают браки с выходцами из «низких», но разбогатевших семей; никому ни в чем нельзя верить, и круг истинных друзей становится все уже. В наставлениях Кирну Феогнид старается хранить верность старинным нравственным нормам знати, но его собственная вера в справедливость и покровительство богов сильно подорвана:
Как же, Кронид, допускает душа твоя, чтоб нечестивцы
Участь имели одну с теми, кто правду блюдет?
Чтобы равны тебе были разумный душой и надменный,
В несправедливых делах жизнь проводящий свою?
(Ст. 377—380)
В отличие от Тиртея и Солона, обосновывавших в своих элегиях нормы поведения индивидуума в гражданском коллективе с исторически прогрессивных позиций, Феогнид, ограниченный мировоззрением обреченного класса, не видит перед собой перспективы и все больше погружается в мрачный пессимизм:
Лучшая доля для смертных — на свет никогда не родиться
И никогда не видать яркого солнца лучей.
(Ст. 425—426)
Следует в заключение заметить, что в «феогнидовский корпус» входит достаточное количество политически нейтральных размышлений (о необходимости соблюдать меру при выпивке, о трудностях воспитания детей, о семейных отношениях и т. д.), сделавших его весьма популярным в античности и облегчавших проникновение
337
в него назидательных отрывков из других элегических поэтов. Выделение в этих условиях первоначального ядра сборника представляет значительные трудности, но его основная идеологическая направленность не вызывает никакого сомнения.
Прямую противоположность Феогниду представлял его старший современник, последний крупный представитель ямбографии — Гиппонакт из Эфеса. Еще сильнее, чем у Архилоха, звучит у Гиппонакта издевка над всеми общественными и литературными нормами. Себя самого поэт изображает голодным бедняком и попрошайкой, то тщетно вымогающим у богов теплую одежду и обувь, то упрекающим их в невнимании. Нередко он дает в своих стихотворениях натуралистические зарисовки из жизни и быта окружающего его простонародья, угрожает расправой своим недругам. Героический эпос воспринимается только в пародийном плане: в торжественных гексаметрах «воспевается» прожорливая старуха. Любимый размер Гиппонакта (возможно, впервые введенный им в поэзию) — так называемый холиямб («хромой ямб»), т. е. ямбический триметр с заменой последней стопы спондеем или хореем, использованный впоследствии александрийскими поэтами Каллимахом и Геродом и поздним баснописцем Бабрием.
Дата добавления: 2016-07-11; просмотров: 1182;